«Бела Тарр: время после». Фрагмент книги Жака
23 февраля в фонде «Кинора» Артём Серебряков прочитает лекцию о позднем периоде в фильмографии Белы Тарра. В преддверии мероприятия «Пилигрим» публикует фрагмент из книги Жака Рансьера «Бела Тарр: время после», которая выходила в рамках издательской программы Музея «Гараж». В приведенном отрывке философ анализирует, что представляет «абсолютная манера видеть» режиссера и что сулит «время после».
Отомкнутый замкнутый круг
От «Проклятия» и до «Гармоний Веркмейстера» Бела Тарр продолжит выстраивать связную систему, пуская в ход формальные процедуры, которые, собственно говоря, и составляют стиль во флоберовском смысле слова: «абсолютную манеру видеть», ви́дение мира, переходящее в созидание самостоятельного чувственного мира. Нет никаких сюжетов, говорил романист. Нет никаких историй, говорит кинорежиссер. Они все уже были рассказаны в Ветхом Завете. Истории ожиданий, оказавшиеся лживыми. Ждешь того, кто никогда не придет, но на чье место явятся всевозможные лжемессии. А тот, кто явится среди своих, не будет ими узнан. Иримиаша и Яноша вполне достаточно, чтобы подытожить эту альтернативу. Истории оказываются историями лжецов и простофиль, потому что они сами по себе лживы. Они убеждают, что что-то из того, чего ждали, произошло. Коммунистические обещания были всего лишь вариантом этой куда более древней лжи. Вот почему нет смысла верить, что мир станет разумным, если бесконечно отсеивать преступления самых отъявленных лжецов, но комично и утверждать, что отныне мы живем в мире без иллюзий. Время после – это и не время вновь обретенного разума, и не время в ожидании катастрофы. Это время после историй, время, когда тебя напрямую интересует та чувственная ткань, в которой они выкраивали себе кратчайшие пути между целью планируемой и целью достигнутой. Это не время, когда при помощи красивых фраз или планов пытаются возместить пустоту всякого ожидания. Это время, когда интересуются ожиданием как таковым.
Через квадрат оконного стекла в маленьком городке где-то в Нормандии или на венгерской равнине под взглядом медленно начинает фиксироваться мир, отпечатываться на лице, давить на положение тела, лепить его жесты и порождать тот телесный разлад, что зовется душой: сокровенное расхождение между двумя ожиданиями – ожиданием того же, привыканием к повторению, и ожиданием неведомого, пути, ведущего к какой-то другой жизни. С другой стороны от окна имеются замкнутые места, где тела и души сосуществуют, где встречаются, не обращают друг на друга внимания, собираются вместе или противостоят друг другу эти крохотные монады, состоящие из укоренившихся поступков и упрямых грез, – среди стаканов, которые обманывают скуку и ее закрепляют, песен, которые тешат, говоря, что все кончено, мелодий аккордеона, которые печалят, доводя до безумия, слов, которые сулят Эльдорадо и дают понять, что лгут, его обещая. Все это, собственно говоря, не имеет ни начала ни конца, просто окна, через которые проникает мир, двери, через которые входят и выходят персонажи, столики, за которыми они собираются, перегородки, которые их разделяют, оконные стекла, сквозь которые они видят друг друга, неоновые огни, которые их освещают, зеркала, которые их отражают, очаги, в которых пляшет свет… Континуум, в чьих недрах события материального мира становятся аффектами, замыкаются в безмолвных лицах или циркулируют в словах.
Первой местá такого рода придумала литература, придумывая самоё себя, открывая, что время фраз и глав способно на куда большее, чем просто отмерять шаг за шагом этапы, по которым индивиды достигают своих целей, как то: обрести богатство, покорить женщину, убить соперника, захватить власть. Оказалось возможным воссоздать во всей ее плотности крупицу того, что составляет саму ткань их жизни: то, как пространство становится в них временем, вещи – прочувствованными эмоциями, мысли – бездеятельностью или поступками. У литературы в этой задаче имелось двойное преимущество. С одной стороны, она не должна была подвергать изображаемое испытанию взглядом; с другой – могла преодолеть барьер взгляда, сказать нам, как персонаж за оконным проемом воспринимает то, что доходит через окно, и как это влияет на его жизнь. Она могла писать фразы вроде «ей казалось, что ей подают на тарелке всю горечь существования»*, в которой читатель тем более чувствует горечь, что ему не обязательно видеть тарелку. Но в кино имеется тарелка и отсутствует горечь. И когда мир проходит через окно, наступает момент, когда надо выбрать: остановить движение мира, взглянув с обратной точки на лицо того, кто смотрит, и тогда ему надо будет придать выражение, передающее его чувства, – или продолжать движение ценой того, что смотрящий останется всего-навсего черной массой, загораживающей мир, вместо того чтобы его отражать. Не существует сознания, в котором бы зримо уплотнялся мир. И кинорежиссер здесь не для того, чтобы самому стать центром, упорядочить видимое и его смысл. Для Белы Тарра нет другого выбора, кроме как обогнуть загораживающую план черную массу, уйти от нее, совершив обход стен и предметов в жилище, выждать, подкарауливая момент, когда персонаж начнет подниматься, выйдет из дома, окажется соглядатаем на улице, под дождем или на ветру, просителем за дверью, слушателем за стойкой или за столиком в кафе, момент, когда его слова отзовутся в пространстве вместе с тиканьем часов, стуком бильярдных шаров и мелодиями аккордеона.
То, что нет никакой истории, означает также, что нет центра восприятия, один только огромный континуум, образованный смычкой двух модусов ожидания, континуум мельчайших видоизменений относительно нормального, повторяющегося движения. Задача кинорежиссера – выстроить определенное число сцен, которые заставят почувствовать текстуру этого континуума и доведут игру двух ожиданий до максимальной интенсивности. Снятый одним планом эпизод является базисной единицей такого построения, потому что чтит природу континуума, природу переживаемой длительности, в которой соединяются или разъединяются ожидания, сближая или противопоставляя людей. Если нет центра, нет и другого средства приблизиться к истине ситуаций и тех, кто их проживает, кроме движения, беспрестанно ведущего от места к тому или той, кто в нем чего-то ждет. Нет другого средства, кроме как разыскать надлежащий ритм, чтобы охватить все элементы, составляющие ландшафт этого места и наделяющие его удушающей мощью или сновидческими задатками: голую пустоту зала или ритмизирующие его колонны и перегородки, шелушащиеся стены или блеск бокалов, резкость неона или пляшущие в печи языки пламени, ослепляющий óкна дождь или свет в зеркале. Бела Тарр настаивает: если монтаж как самостоятельная деятельность играет настолько малую роль в его фильмах, то потому, что он имеет место в глубине непрестанно меняющегося внутри себя эпизода: за один дубль камера переходит с крупного плана печки или вентилятора к сложным взаимодействиям, сценой которым служит зал кафе; она поднимается от руки к лицу, прежде чем оставить его, дабы раздвинуть рамки кадра или обозреть остальные лица; она проходит через зоны темноты, прежде чем осветить другие тела, схваченные теперь в другом масштабе. Также она производит бесконечно малые вариации между движением и неподвижностью: таковы наезды камеры, медленно приближающие какое-то лицо, или поначалу незаметные приостановки движения.
Эпизод может также вобрать в свою континуальность и оставшееся за кадром, и то, что может быть показано с обратной точки съемки. Не может быть и речи о том, чтобы ради перехода от говорящего к тому, к кому он обращается, перейти от одного плана к другому. В то время, когда к нему обращена речь, адресат должен присутствовать в кадре. Но это присутствие может быть представлено и его спиной или даже просто бокалом, который он держит в руке. Что касается говорящего, он может смотреть нам в лицо, но чаще всего мы видим его в профиль или со спины, а часто его слова звучат без того, что мы видим его самого. Но было бы неточно говорить при этом о закадровом голосе или закадровом присутствии. Голос остается тут, пусть и разъединенный с телом, которому принадлежит, он присутствует в движении эпизода и в насыщенности атмосферы**. И если он принадлежит говорящему и слушающему, то лишь как элементам глобального ландшафта, объединяющего в единое целое каждый визуальный или звуковой элемент континуума. Голоса привязаны не к какой-то маске, а к ситуации. В континууме эпизода все элементы одновременно взаимосвязаны и самостоятельны, все наделены равной способностью усваивать ситуацию, то есть смычку ожиданий. В этом смысл свойственного кинематографу Белы Тарра равенства.
Этот смысл состоит в равном внимании к каждому элементу и в том способе, каким он входит в состав микрокосма в континууме, будучи равным по интенсивности всем остальным. Именно это равенство позволяет кинематографу принять брошенный ему литературой вызов. Кинематограф не может преодолеть границу видимого, показать нам то, о чем думают монады, в которых отражается мир. Мы не знаем, какие внутренние образы оживляют взгляд и сжатые губы персонажей, вокруг которых кружит камера. Мы не можем отождествить себя с их чувствами. Но мы проникаем в нечто более существенное, в ту самую длительность, в недрах которой в них проникают и на них воздействуют вещи, в страдание повторения, в смысл какой-то другой жизни, в достоинство, требуемое, чтобы преследовать мечту о ней и вынести в ней разочарование. В этом коренится точное соответствие между этическим посылом режиссера и завораживающим великолепием снятого одним планом эпизода, отслеживающего траекторию дождя в душах и силы, которые те ему противопоставляют.
Это соответствие – одновременно и соответствие радикального реализма и высшей искусственности. Вспоминаются слова, поставленные в качестве эпиграфа к «Семейному гнезду»: «Это подлинная история. Она произошла не с героями нашего фильма, но она могла бы произойти и с ними». Эта фраза подразумевала, что данная история походит на те драмы, которые изо дня в день переживали персонажи, во всем сходные с представленными здесь. Роли исполняли непрофессионалы, которые не переживали подобной ситуации, но знали другие сопоставимые, а импровизированные диалоги держались как можно ближе к повседневным разговорам. Зато едва ли персонажи, играющие в «Сатанинском танго», отдавали когда-либо все свои сбережения шарлатану, основателю вымышленных сообществ, или немецкие актеры из «Гармоний Веркмейстера» обладали большим опытом повседневной жизни в затерянных в венгерской глубинке городках. Они выступают здесь в первую очередь как протагонисты притчи о путях, которыми воздействуют на жизнь верования. Но верования воздействуют на жизнь только через ситуации. А ситуации, они всегда реальны. Они скроены из ткани материального существования, из длительности бездействий, ожиданий и верований. Они сталкивают реальные тела с властью определенных мест. Построение любого фильма Белы Тарра всегда начинается с поисков места, способного стать почвой для игры ожиданий. Такое место становится первым персонажем фильма. Именно для того, чтобы придать ему лицо, режиссер осмотрел для «Проклятия» столько отошедших государству промышленных районов социалистической Венгрии, прежде чем решился собрать в урбанистический декор взятые из разных мест элементы. Именно для этого он, готовясь к «Человеку из Лондона», посетил столько европейских портов, прежде чем выбрать самый невероятный, Бастию, и очистил его от прогулочных судов, чтобы приспособить к выгрузке соединяющего Англию и Францию парома. И персонаж, вокруг которого изначально строилась «Туринская лошадь», – затерянное на гребне холма дерево: Бела Тарр заставил специально построить перед ним дом, способный принять остальных персонажей.
Итак, ни студийной декорации, ни простого использования подходящего места. Место оказывается сразу и вполне реальным, и полностью сконструированным: унылая равнина венгерской провинции или высокие фасады и узкие улочки средиземноморского порта несут одновременно и весь груз атмосферной и человеческой реальности, способной дать пищу ситуации, и потенциальные возможности совокупного движения, связывающего вовлеченные в эту ситуацию телá. По ведомству все того же «реализма» проходит и игра актеров. Это и не традиционные исполнители, и не индивиды, проживающие на экране собственную историю. Впредь не столь важно, профессиональные ли это актеры, как Янош Держи, молодой человек из «Осеннего альманаха», ставший стариком в «Туринской лошади», или любители, как Эрика Бок, маленькая Эштике из «Сатанинского танго», ставшая дочерью старого кучера. Они прежде всего «индивидуальности», говорит Бела Тарр. Они должны быть персонажами, а не играть их. Не дадим себя обмануть внешней банальностью этого предписания. Их задача не в том, чтобы отождествиться с вымышленными персонажами. В их словах, которые подчеркивают ситуацию, не желая передавать своеобразие характеров, нет никакого реализма. Но нет и никакой необходимости принимать «нейтральный» тон в духе Брессона, чтобы выявить скрытую истину их бытия. Их слова уже откреплены от тел, они являются эманацией тумана, повторения и ожидания. Они циркулируют в данном месте, рассеиваются там в воздухе или воздействуют на другие тела и порождают новые движения. Реализм заключается в манере обживать ситуации. Любители они или профессионалы, для «актеров» в счет идет их способность воспринимать ситуации и придумывать ответы, способность, сформированная не курсами драматического искусства, а жизненным опытом или приобретенной на стороне художественной практикой. Именно эту способность претворяет в жизнь Ларс Рудольф, немецкий рокер, который сделал возможными «Гармонии Веркмейстера», поскольку он был Яношем; Мирослав Кробот, художественный руководитель пражского театра, воплотивший в «Человеке из Лондона» Маллойна, или Дьюла Пауэр, скульптор, спроектировавший в Будапеште мемориал Холокоста, и главный художник нескольких фильмов Белы Тарра, который последовательно воплощает макиавеллевского хозяина заведения в «Проклятии», другого – угрюмого – в «Гармониях Веркмейстера» и меланхоличного в «Человеке из Лондона».
Сноски:
* Флобер, «Госпожа Бовари», ч. 1, гл. IX (пер. А. Ромма).
** Еще и поэтому Бела Тарр является одним из тех редких режиссеров, которые могут себе позволить (в «Гармониях Веркмейстера» и «Человеке из Лондона») использовать дублируемых актеров, не разрушая чувственную структуру фильма.